Добивают...
Прошло минут пять или шесть, прежде чем мертвецов оттащили за ноги в сторону и сложили друг на друга и на тела предыдущей убиенной пятерки.
— Тащи сюда следующих.
Солдаты воткнули в прорези винтовочных затворов, вдавили большими пальцами новые снаряженные обоймы...
Из-за двери высунулась озабоченная, всклокоченная голова. Крикнула:
— Давай других!
Исчезла.
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
— Ну, чего замерли — шевелись!
Крайнего, гимназиста, поторапливая, огрели прикладом промеж спины. Он свалился с ног и, сев на полу и подтянув к груди коленки, заплакал. Он плакал совершенно по-детски, всхлипывая, вздрагивая острыми плечами и размазывая по лицу слезы и грязь, а когда его попытались поднять, стал вырываться и страшно кричать:
— Не надо!... Оставьте меня, я не виноват, я не хотел!...
Зрелище было тягостным.
На гимназиста поглядывали осуждающе — негоже вот так вот... Надо бы держать себя в руках...
Гимназиста подхватили под руки и поволокли за дверь. Которая тут же захлопнулась.
Все вздохнули с облегчением...
Но вдруг миг спустя дверь распахнулась вновь, потому что гимназист, каким-то чудом вырвавшись, смог ее раскрыть и высунуть в щель голову. Невидимые руки схватили его, рванули назад, так что рубаха надвое лопнула, но он, вцепившись в косяк пальцами, лез наружу, выпучивая глаза, ломая ногти и отчаянно лягаясь.
Совладать с ним не было никакой возможности. И более с гимназистом не чикались — кто-то там, за дверью, ткнул ему в бок штыком и, выдернув его из вздрогнувшего тела, тут же ткнул еще раз. Голова гимназиста отчаянно вскинулась и стала клониться к полу, пока не замерла недвижимо. На его лице так и остались черные, грязные разводья.
Многие истово перекрестились.
Дверь захлопнулась...
Тишина...
Залп...
Револьверные хлопки...
— Давай других!
Раз.
Два.
Три.
Четыре.
Пять...
Как в детской считалочке, где охотник стреляет в зайчика. Только в считал очке он потом оживает...
Грохот двери.
Пауза.
Залп!...
Эта пятерка была последняя, была — Мишеля.
— Первый. Второй.
Третьим был он.
— Ну чего встал — шагай!
На негнущихся, непослушных ногах Мишель шагнул с места.
Позади, наседая на него, наталкиваясь и наступая на пятки, бежал какой-то крупный мужчина в гражданском платье, у которого от страха тряслись щеки. В глазах у него был животный страх.
Нельзя же так! — одернул себя Мишель, представив на миг, что может выглядеть так же. Нельзя терять лица! Даже перед смертью. В первую очередь перед смертью!
И, не дожидаясь, когда его толкнут, пригнув голову, шагнул в распахнутую дверь. Как в омут!...
В первое мгновение ослеп, но, быстро привыкнув к полутьме, увидел, стоящих неровной цепью солдат с винтовками наперевес, под ногами у которых густо валялись, отблескивая зеленью, пустые гильзы. В воздухе пахло сыростью, порохом и... смертью.
— Туда ступайте!
Там, впереди, в полумраке подвала угадывались сложенные мешки, из которых, через многочисленные отверстия, шурша, сочился тонкими струйками песок. Как кровь... В сторонке, у стены, были сложены друг на дружку мертвые тела. Верхние еще вздрагивали, еще шевелили руками.
— Скоты! — сказал с ненавистью кто-то подле Мишеля. — Жаль, они нас. Жаль — не мы!
— Вставай туда! — указали им.
Один за другим они пробежали к стене. Встали.
— Эй, чего рты-то раззявили?... Товсь!
Солдаты, выравниваясь, вскинули к плечам винтовки, целясь в грудь. Цепь ощетинилась дулами винтовок. Замерла, ожидая команды.
Тяжелые винтовки чуть подрагивали в уставших руках. В прорезях прицелов мелькали напряженные зрачки.
Все было буднично и было страшно.
— Именем революции!... — сказал командовавший расстрелом человек в кожанке, вскидывая вверх руку.
В дверь забухали. Кажется, ногами.
— Стой! Отставить! — проорал кто-то.
Чего там еще?...
Человек в кожанке замер с задранной вверх рукой.
Приговоренные с безумной надеждой обреченных ждали, что вот сейчас приговор отменят и их отпустят по домам. Человеку свойственно надеяться... До самого-самого конца...
В дверь ввалился молодой парень в обсыпанном снегом кавалерийском полушубке, с заткнутым за голенище сапога кнутом, подошел к распорядителю расстрела.
— Распоряжение товарища Миронова! — сказал он, протягивая какую-то бумагу. — Фирфанцев — есть такой?
— Откуда мне знать? — пожал плечами человек в кожанке. — Мне фамилий не докладывают. — Крикнул: — Фирфанцев есть?
— Я! — пересохшим ртом сказал Мишель.
— Тогда выходь сюды.
Мишель, с трудом оторвав ноги от пола, сделал шаг вперед.
— А с этими чего?
— Про этих — не знаю. Этих — в расход!
Мишель чувствовал, как в спину ему глядят его недавние товарищи по несчастью, которые в тот момент ненавидят его, может быть, больше, чем своих палачей.
— Ну чего встал — иди!
Мишель пошел к двери. Двери, ведущей из преисподней...
Позади него оглушительным громом, разрывая перепонки, ударил залп. Он мгновенно оглянулся, успев заметить, как замершие подле мешков с песком фигуры с силой толкнуло назад, роняя навзничь...
Все было кончено. С ними...
Человек в кожанке подошел к дергающимся, шевелящимся, скребущим землю пальцами телам и, тыча в них револьвером, несколько раз выстрелил...
Дверь захлопнулась.
С той, другой стороны...
И что-то теперь будет?... Пока Мишель испытывал только счастье — мелкое, гнусное, противное. Он был рад тому, что остался жив, что не валяется теперь там, в подвале, с простреленной головой, что не он — другие валяются!
Наверное, это было ужасно, но было простительно — всякая живая тварь цепляется за жизнь, как может...
Ему повезло, он не умер, он остался жив!... Пока...
Впрочем, как знать, не будет ли он в самом скором времени сожалеть о том, что остался жив.
Как знать!...
Глава 17
И все-таки есть в деревенской жизни что-то по-настоящему здоровое, доброе и вечное. Особенно в сравнении с надоевшей суетой Парижей и Монте-Карлов.
Встать утречком пораньше, вместе с солнышком, накинуть на себя что-нибудь, хоть даже случайный ватник, выйти на крыльцо, увидеть тонущие в подымающемся с трав тумане милые сельские пейзажи, вдохнуть полной грудью сумасшедшие луговые ароматы...
Хорошо-то как!...
А после, сидя на простой лавке, испить парного, только что из-под коровы молочка, которое подаст красавица-селянка. Что еще нужно для полного счастья?
И почему россияне так стремятся проводить отпуска где-нибудь на Лазурном берегу или в Испании? Что они там позабыли — жара, толчея, переполненные пляжи, взбаламученное сотнями тел море, общепитовские завтраки в третьесортных с пятью звездами ресторанах, дежурные улыбки обслуживающего персонала...
А тут тишина, простор, покой, истинное дружелюбие соседки тетки Дарьи и мужа ее дядьки Семена.
— Как ты топор-то держишь, остолоп ты этакий, башка дурья, чтоб тебя переколдобило!... — кричит, сердится дядя Семен. — Эдак разве колуном рубают, он же тебе не топор какой, так-то можно и ногу себе зараз срубить!
А Мишель Герхард фон Штольц и не знал, что помимо топоров бывают еще и тупые, как утюги, колуны.
— Ты в самую середку бей, да с придыхом, чурбак-то надвое и развалится, — учил дядька Семен. — Вот так-то...
— Так?
— Да не так, а так, обормот ты эдакий!...
Поставит Мишель Герхард фон Штольц, облаченный в просторную домотканую рубаху, на колоду чурбачок, размахнется, замрет на мгновение, примериваясь, и, шумно выдохнув: «И-ээ-х!», уронит колун, так что чурбак, будто сухой орех, лопнув, надвое разлетится. Новый поставит и снова ахнет...
Силушка в нем играет...
А на крыльце, платком повязанная, в сарафане ситцевом, Ольга стоит, из-под руки на него смотрит, на удаль его молодецкую любуется. Отчего Мишелю приятно и работа спорится.