— Наверное, — ответил Мишель, торопливо увлекая ее за собой.

Уже потом, много позже, когда они поднимались на мост через Яузу, далеко позади них глухим эхом ударил нестройный винтовочный залп. Очень возможно, что со стороны вокзалов, оттуда, где располагались пакгаузы.

— Что это? — встрепенулась Анна.

— Наверное, какая-то перестрелка, — как можно более безмятежно ответил Мишель.

Хотя вряд ли это была перестрелка, потому что залп был всего лишь один и ни до ни после него никаких выстрелов не звучало. Так не воюют...

Мишель быстро и незаметно перекрестился.

Какое счастье, что Анна пошла с ним, — в который раз подумал он. Она его ангел хранитель. С ней его вряд ли остановят, а вот если бы он шел один!...

На плацу подле Лефортовских казарм топталась толпа. Совершенно серая. В облаке белого, вставшего над толпой пара.

Кругом были одни сплошные шинели и башлыки, изредка мелькали погоны, хотя чаще всего они были спороты, причем только что, потому что на плечах четко вырисовывались светлые прямоугольники не успевшего выцвести сукна. Офицеры стояли в несколько растянувшихся на добрую версту рядов. Их было здесь, пожалуй, больше десятка тысяч.

«Где же они были тогда, в октябре, когда против вооруженных рабочих дружин воевало несколько рот мальчишек-юнкеров? — почему-то подумал Мишель. — Если бы они в том же составе, что теперь, пришли сюда же, в Лефортово, или к Александровскому училищу, то вряд ли бы власть рабочих и крестьян устояла. Такая силища! Ведь все они, по крайней мере большинство, в тот момент были здесь, в Москве... Но тогда они не пришли и потому вынуждены были прийти теперь. Все справедливо...»

Мишель встал было в конце одной из цепочек, которая тянулась к казармам, пропадая, растворяясь в толчее.

Прислушиваясь к разговорам, он пытался понять, зачем их здесь собрали. Никто ничего толком не знал. Кто-то утверждал, что там, в казармах, с них будут брать расписки с обещанием не поднимать против новой власти оружие, другие предполагали, что их станут вербовать в новую армию, иные стращали повальными расстрелами, агитируя уходить на Дон... Кругом была толчея и бестолковщина.

К офицерам никто не выходил и никто ничего не объявлял. Так прошел, пожалуй, час. Вдруг толпа разом качнулась в сторону, пришла в движение и стала, колыхаясь и гудя, расползаться по сторонам, как щупальца гигантского спрута.

— Что там, что?...

Вроде бы с той, невидимой стороны появились какие-то матросы, которые стали угрожать офицерам оружием, отчего первые ряды шарахнулись назад. Толпа волновалась...

— Идемте отсюда, — сказал Мишель, беря Анну под руку.

— Но регистрация! — пыталась возразить та.

— Никто здесь никого регистрировать не станет, — ответил ей Мишель. — А даже если и будет, на это уйдет не один день. Идемте же!...

Он увлек ее за собой. И не только он, но и другие офицеры, бросая свои очереди, уходили прочь. Уходили по домам, а кое-кто — и на Дон...

Что теперь — думал Мишель. Нужно как-то жить, хотя решительно не понятно как. И на что... Службы у него нет, средств к существованию тоже. Виниться перед новой властью он не намерен, да вряд ли его простят, ведь он не просто офицер, а полицейский. Воевать против красных не желает — это не его война. Бегать тоже не станет, потому что вины за собой не знает...

Как многие и многие тысячи других офицеров, он находился на перепутье, не принимая ничью сторону. Но как и все другие, он неумолимо и верно вовлекался в круговерть событий, которые скоро будут ломать и калечить судьбы, и мало кто из собравшихся тогда на Лефортовском плацу офицеров через год будет жив...

Еще сын не встал на отца, а брат не поднялся на брата, но уже рвались привычные связи, уже громыхали отдаленные раскаты скорой братоубийственной войны...

Глава 8

Уж сколь раз Москва горела, да так, что до самых до головешек, а дворец бояр Лопухиных знай себе стоял, будто заколдованный. Но, видно, и его черед настал!...

Глянь-ка!

Над Яузой-рекой, что по дороге на Кукуй, дым стелется, будто туча ее накрыла. Не иначе как пожар!...

— Пожа-ар!... — ахнула, всплеснула руками какая-то баба.

Нет для Москвы слова страшнее, только разве война! От стен Кремля вдоль Москвы-реки и Яузы забор к забору избы стоят — где кривенькие да кособокие, прошлогодней соломой крытые, а где хоромы в три этажа с наличниками резными. Да только огню все едино — все горят одинаково шибко, коли их красный петух языком своим лизнет. Зачнется в одном месте пожар, посыпят по ветру искры да на соседние крыши угодят, поджигая сухое, до звона, дерево. Набежит народ, похватает кто что может, бросится к колодцам да кадкам, что подле каждого дома под сливами торчат, дождевой воды полны, встанут цепью, черпая да друг дружке полные ведра передавая. А кто-то уже на соседние крыши лезет с топорами, кидает вниз тлеющую солому, рубит дранку, хоть даже те еще не горят. Хозяева только охают да ахают, на такой разор глядя, — ведь крыши их лишают! Бывало — вмиг избы по бревнышку раскатывали до самого порога, так что после бедолагам жить было негде! Но только иначе нельзя — иначе все сгорят!

Коли беду сразу замечали, коли погода тиха да дождлива — огонь отступал. А ежели до того жара стояла или, того пуще, ветер задувал, во все стороны искры разнося, не было с пламенем сладу. С одной избы зачалось — глядь, уже соседняя полыхает, за ней — другая, за той — третья. Чего уж тут с ведрами делать! Народ воет, волосы на себе рвет — волочет из домов что может — кто перину, кто посуду. Всего все одно не успеть. Бывало, целыми семьями угорали да в пепел оттого сгорали!

На улице тоже не продохнуть — все в дыму, гари, пепле! День что ночь — ни зги не видать от дыма пожарищ. Меж домов скотина ошалелая мечется, людей с ног сшибая, копытами топча. Вой, ржание, крики, плач!...

Бывало, побегут люди спасения искать, а огонь вперед их по крышам забежит да дорогу им перегородит! Мечутся несчастные, куда бежать — позади пламя, впереди огонь? Да все ближе, ближе! Иные с отчаяния в колодцы прыгали да детей туда кидали — и там и топли. А те, что оставались, от огня отступали, покуда в пламя не упирались. И уж тут с двух сторон их жарить начинало — на живом человеке волосы в пепел крутились, одежда на теле загоралась...

И вот уж бьет, гудит набатный колокол, да поздно. Разве с такой бедой совладать! Горят избы, как спички. Вся-то Москва горит! И выбегая за пределы ее, тянутся в поля тыщи людей, прижимая к себе детишек, таща на себе немудреный скарб, гоня скотинку. Ладно хоть живы остались! Рассядутся на холмах, рогожами прикрывшись, да глязеют, как над Москвой встает, до самых небес доставая, пожар. Как сгорают их оставленные дома, целые кварталы и улицы... И слышится им отчаянный перезвон сотен колоколов, которые от жара да от ветра горячего сами по себе качаются — гудят, будто праздник какой!...

Такая беда!

Вот и ныне не иначе как большому пожару быть!

Глядит народ на дым, что от Яузы встает, ноздрями гарь тянет да истово крестится!...

И солдатики, что куда-то по своим служилым делам шли, тоже оглядываются, крестом себя обмахивают.

— Сгорит Москва-то! — тихо шепчет кто-то подле Карла. — Ой, беда, беда!...

И все-то от пожара далекого к домам своим бегут, воду из колодцев про запас доставать, детишек будить да на всякий случай пожитки собирать.

Все, да не все!

У кого дом есть, тот к дому спешит, а иному и спешить некуда! Где их дом — за лесами, за долами да за кудыкиной горой!

Нет у солдата ничего, и спасать ему нечего. Разве только чужое добро.

— А ну, молодцы, бегом марш! — кричит капитан, на дым указуя. Потому как всем известен приказ Петров — буде где заметен станет огонь, — кидаться туда со всех ног, дабы первыми успеть и пожар тот дружно тушить зачать, а буде не станет такой возможности, то детишек, баб и стариков из огня спасать да туда, где тихо, силком волочь, а тех, что беду чужую в пользу себе оборачивают, скарб их с пожарищ таща, тех непременно хватать, жестоко бить и в Тайную канцелярию доставлять, для учинения разбора и придания примерной казни!...